Неточные совпадения
Где город? спросишь:
сгорел, говорят, не достроился, а изобретатель бежал с твоими
деньгами.
— Так, знаем, — отвечали они, — мы просим только раздавать сколько следует воды, а он дает мало, без всякого порядка; бочки у него текут, вода пропадает, а он, отсюда до Золотой
горы (Калифорнии), никуда не хочет заходить, между тем мы заплатили
деньги за переезд по семидесяти долларов с человека.
Она сказала: «Как мне не плакать: оба сына мне равны, а отец хочет одному сыну все отдать, а другому ничего. Я просила мужа не объявлять своего решения сыновьям, пока я не придумаю, как помочь меньшому. Но
денег у меня своих нет, и я не знаю, как помочь
горю».
Был у меня иноходец лихой, катался с
гор с барышнями (коньки еще не были в моде), кутил с товарищами (в то время мы ничего, кроме шампанского, не пили; не было
денег — ничего не пили, но не пили, как теперь, водку).
— Да ведь ваши шубы
сгорят! — оправдывается швейцар. Саркуша рассовывает по карманам
деньги, схватывает со стола лоток карт и с хохотом швыряет в угол.
Отец выпивал, но только когда приходилась нужда невтерпеж, — это реальное
горе, или когда доход был порядочный; тут он отдавал матери все
деньги и говорил: «ну, матушка, теперь, слава богу, на два месяца нужды не увидишь; а я себе полтинничек оставил, на радости выпью» — это реальная радость.
Потом, завязавши
деньги в платок, он пошел пасти лошадей на
гору.
— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все-таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновник Воронов, захотелось ему получить другой, высокий чин, он и продал жену начальнику своему, а тот ее увез куда-то, и два года она дома не жила. А когда воротилась — дети ее, мальчик и девочка, померли уже, муж — проиграл казенные
деньги и сидел в тюрьме. И вот с
горя женщина начала пить, гулять, буянить. Каждый праздник к вечеру ее забирает полиция…
— Даст ему дед пятишницу, он на три рубля купит, а на десять украдет, — невесело говорила она. — Любит воровать, баловник! Раз попробовал, — ладно вышло, а дома посмеялись, похвалили за удачу, он и взял воровство в обычай. А дедушка смолоду бедности-горя до́сыта отведал — под старость жаден стал, ему
деньги дороже детей кровных, он рад даровщине! А Михайло с Яковом…
Собрались татары в кружок, и старик из-под
горы пришел. Стали говорить. Слышит Жилин, что судят про них, что с ними делать. Одни говорят: надо их дальше в
горы услать, а старик говорит: «надо убить». Абдул спорит, говорит: «я за них
деньги отдал, я за них выкуп возьму». А старик говорит: «ничего они не заплатят, только беды наделают. И грех русских кормить. Убить, — и кончено».
— Ну, уж извините, я вам голову отдаю на отсечение, что все это правда до последнего слова. А вы слышали, что Василий Назарыч уехал в Сибирь? Да… Достал где-то
денег и уехал вместе с Шелеховым. Я заезжала к ним на днях: Марья Степановна совсем убита
горем, Верочка плачет… Как хотите — скандал на целый город, разоренье на носу, а тут еще дочь-невеста на руках.
Мышников теперь даже старался не показываться на публике и с
горя проводил все время у Прасковьи Ивановны. Он за последние годы сильно растолстел и тянул вместе с ней мадеру. За бутылкой вина он каждый день обсуждал вопрос, откуда Галактион мог взять
деньги. Все богатые люди наперечет. Стабровский выучен и не даст, а больше не у кого. Не припрятал ли старик Луковников? Да нет, — не такой человек.
Штофф занимал очень скромную квартирку. Теперь небольшой деревянный домик принадлежал уже ему, потому что был нужен для ценза по городским выборам. Откуда взял немец
денег на покупку дома и вообще откуда добывал средства — было покрыто мраком неизвестности. Галактион сразу почувствовал себя легче в этих уютных маленьких комнатах, — у него
гора свалилась с плеч.
— Так, так, сынок… Это точно, неволи нет. А я-то вот по уезду шатаюсь, так все вижу: которые были запасы, все на базар свезены. Все теперь на
деньги пошло, а
деньги пошли в кабак, да на самовары, да на ситцы, да на трень-брень… Какая тут неволя? Бога за вас благодарят мужички… Прежде-то все свое домашнее было, а теперь все с рынка везут. Главное, хлебушко всем мешает… Ох,
горе душам нашим!
— Земля холодная, неродимая, к тому ж все лето туманы стоят да холодные росы падают. На что яблоки, и те не родятся. Не раз пытался я того, другого развести,
денег не жалел, а не добился ни до чего. Вот ваши места так истинно благодать Господня. Чего только нет? Ехал я сюда на пароходе, глядел на ваши береговые
горы: все-то вишенье, все-то яблони да разные ягодные кусты. А у нас весь свой век просиди в лесах да не побывай на
горах, ни за что не поймешь, какова на земле Божья благодать бывает.
— Видите ли, любезнейший Герасим Силыч, — сказал Патап Максимыч. — Давеча мы с Авдотьей Марковной положили: лесную пристань и прядильни продать и дом, опричь движимого имущества, тоже с рук сбыть. Авдотье Марковне, после такого
горя, нежелательно жить в вашем городу, хочется ей, что ни осталось после родителя, в
деньги обратить и жить на проценты. Где приведется ей жить, покуда еще сами мы не знаем. А как вам доведется все продавать, так за комиссию десять процентов с продажной цены получите.
С городской
горы порой раздаются редкие, заунывные удары колоколов — то церковные сторожа повещают попа с прихожанами, что не даром с них
деньги берут, исправно караулят от воров церковь Божию.
С того часу как приехал Чапурин, в безначальном до того доме Марка Данилыча все само собой в порядок пришло. По прядильням и на пристани пошел слух, что заправлять делами приехал не то сродник, не то приятель хозяина, что
денег у него куры не клюют, а своевольничать не даст никому и подумать. И все присмирело, каждый за своим делом, а дело в руках так и
горит. Еще никто в глаза не видал Патапа Максимыча, а властная его рука уже чуялась.
— Эх, горе-то какое! — вздохнул Сидорка. — Ну ин вот что: сапоги-то, что я в Казани купил, три целкача дал, вовсе не хожены. Возьми ты их за пачпорт, а
деньги, ну их к бесу — пропадай они совсем, подавись ими кровопийца окаянный, чтоб ему ни дна, ни покрышки.
— Откуда ж такие у него
деньги? С неба свалились, с
горы ли скатились? — вскликнул в изумленье Патап Максимыч.
— Добро ему кажут, на широку дорогу хотят его вывести, а он, ровно кобыла с норовом, ни туда, ни сюда, — шумел Патап Максимыч… — Сказывай, непуть этакой, много ль
денег требуется на развод промыслов где-нибудь поблизости?.. Ну хоть на
Горах [На
Горах — на правом берегу Волги.], что ли?
Долго с сердечной любовью разговаривал его Колышкин, уверяя, что
деньги завтра будут готовы, но это не успокоило Патапа Максимыча… Настина тайна в руках страдника — вот что до самого дна мутило душу его, вот что
горем его сокрушало… Не пригрозишь теперь богачу, как грозил дотоль нищему.
— Ах,
деньги,
деньги! — вздыхал о. Христофор, улыбаясь. —
Горе с вами! Теперь мой Михайло небось спит и видит, что я ему такую кучу привезу.
— Сидит без
денег и хандрит, — ответил я кратко, но сам
сгорая от любопытства.
Осталось за мной. Я тотчас же вынул
деньги, заплатил, схватил альбом и ушел в угол комнаты; там вынул его из футляра и лихорадочно, наскоро, стал разглядывать: не считая футляра, это была самая дрянная вещь в мире — альбомчик в размер листа почтовой бумаги малого формата, тоненький, с золотым истершимся обрезом, точь-в-точь такой, как заводились в старину у только что вышедших из института девиц. Тушью и красками нарисованы были храмы на
горе, амуры, пруд с плавающими лебедями; были стишки...
— У кого были мужья, да
деньги, так повыехали, — говорила старуха, — а тут — ох горе-то,
горе, последний домишко и тот разбили. Вишь как, вишь как палит злодей! Господи, Господи!
Розанов дал Паше
денег и послал ее за Помадой. Это был единственный человек, на которого Розанов мог положиться и которому не больно было поверить свое
горе.
— Какое
горе? Дома у тебя все обстоит благополучно: это я знаю из писем, которыми матушка твоя угощает меня ежемесячно; в службе уж ничего не может быть хуже того, что было; подчиненного на шею посадили: это последнее дело. Ты говоришь, что ты здоров,
денег не потерял, не проиграл… вот что важно, а с прочим со всем легко справиться; там следует вздор, любовь, я думаю…
Предав с столь великим почетом тело своего патрона земле, молодой управляющий снова явился к начальнику губернии и доложил тому, что единственная дочь Петра Григорьича, Катерина Петровна Ченцова, будучи удручена
горем и поэтому не могшая сама приехать на похороны, поручила ему почтительнейше просить его превосходительство, чтобы все
деньги и бумаги ее покойного родителя он приказал распечатать и дозволил бы полиции, совместно с ним, управляющим, отправить их по почте к госпоже его.
Нюрочка совсем не заметила, как наступил вечер, и пропустила главный момент, когда зажигали иллюминацию, главным образом, когда устанавливали над воротами вензель. Как весело
горели плошки на крыше, по карнизам, на окнах, а собравшийся на площади народ кричал «ура». Петр Елисеич разошелся, как никогда, и в окно бросал в народ медные
деньги и пряники.
Этот псевдоним имел свою историю. Н.И. Пастухов с семьей, задолго до выхода своей газеты, жил на даче в селе Волынском за Дорогомиловской заставой. После газетной работы по ночам, за неимением
денег на извозчика, часто ходил из Москвы пешком по Можайке, где грабежи были не редкость, особенно на Поклонной
горе. Уж очень для грабителей место было удобное — издали все кругом видно.
Но проклятие убитой
горем матери, видимо, оказалось сильнее всяких
денег, могущественнее всяких пожертвований и даров, и несчастье, призванное на его голову, как бы стало осуществляться.
Маланья Сергеевна с
горя начала в своих письмах умолять Ивана Петровича, чтобы он вернулся поскорее; сам Петр Андреич желал видеть своего сына; но он все только отписывался, благодарил отца за жену, за присылаемые
деньги, обещал приехать вскоре — и не ехал.
Тогда как за границу вы уже, по преданию, являетесь с требованием чего-то грандиозного и совсем-совсем нового (мне, за мои
деньги, подавай!) и, вместо того, встречаете путь, усеянный кокотками, которые различаются друг от друга только тем, что одни из них въезжают на
горы в колясках, а другие, завидуя и впривскочку, взбираются пешком.
— Умер барин-то… Вольную на мое имя в столе нашли, в шифоньерке шестьдесят тысяч
деньгами… Два имения после него богатейших остались… В моем же кармане сто тысяч… Капитал, ох, какой, по тому времени, мне капитал-то казался…
Гора… Попутал бес, взял я вольную, да и ушел с деньгами-то… Думаю, и дочке бариновой хватит… Богачкой ведь сделалась… Вот в чем грех мой… Простите…
— Не всякому слуху верь, ваше благородие, да если и впрямь
денег много… разве с ними-то, окаянными,
горя люди не видят… еще большее…
Ровно трои сутки молодой столоначальник пил с
горя в трактире с приятелем своим, писцом казначейства Звездкиным, который был при нем чем-то вроде наперсника: поверенный во всех его сердечных тайнах, он обыкновенно курил на его счет табак и жуировал в трактирах, когда у Медиокритского случались
деньги.
Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой; и это бы еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном вашим: сеансы продолжал часов по семи, и —
горе вам, если вы вздумаете встать и выйти: бросит кисть, убежит и ни за какие
деньги не станет продолжать работы.
Жидовин, батюшки, как клялся, что
денег у него нет, что его бог без всего послал, с одной мудростью, ну, однако, они ему не поверили, а сгребли уголья, где костер
горел, разостлали на горячую золу коневью шкуру, положили на нее и стали потряхивать.
Толковали, что дворник поймал на поджоге протопопа в камилавке; что поджигает главнейшим образом какой-то генерал, у которого спина намазана горючим составом, так что стоит ему почесаться спиною о забор — он и загорится; что за Аракчеевскими казармами приготовлено пять виселиц, и на одной из них уже повешен один генерал «за измену»; что пожарные представили одного иностранца и одного русского, которые давали им 100 р., чтобы только они не тушили Толкучего рынка; что семидесятилетняя баба ходила в Смольный поджигать и, схваченная там, объяснила на допросе, будто получила 100 рублей, но не откроет-де, кто дал ей
деньги, хошь в кусочки искрошите; что Петербург поджигает целая шайка в триста человека и что видели, как ночью Тихвинская Богородица ходила, сама из Тихвина пришла и говорила: «вы, голубчики, не бойтесь, эфтому кварталу не
гореть».
Все это минутами еще более кололо и щемило душу Бейгуша. Давешние убеждения и доводы пана грабе разбивались об это простое, даже мало сознающее себя чувство любви и безграничной привязанности, которое таким ярким огнем
горело для Анзельма в сердце Сусанны. Но чем ясней делалось в нем сознание этого простого и столь глубокого чувства, тем хуже и темней на душе становилось ему, тем гнуснее представлялась недавняя комедия с
деньгами…
Но вот в чем главная беда и величайшее
горе: к спектаклю и особенно к живым картинам неизбежно придется делать новые костюмы, свежие туалеты, а там еще, — черт его возьми, бал в виду имеется, значит, опять-таки шей свежие платья, а тут на прошлой неделе князь-papа изволил в клубе проиграться, и
денег в виду никаких и ниоткуда!
Последнему
горю он, впрочем, надеялся помочь при помощи публикуемых «Вальдегановских щеток для отрождения волос в натуральный их цвет», но как сказать сестре, что все
деньги, взятые за ее дом, он проиграл в рулетку, еще в ожидании Бодростиной за границу?
— Сейчас я получил сведение, что в Орехово-Зуеве, на Морозовской фабрике, был вчера пожар,
сгорели в казарме люди, а хозяева и полиция заминают дело, чтоб не отвечать и не платить пострадавшим. Вали сейчас на поезд, разузнай досконально все, перепиши поименно погибших и пострадавших… да смотри, чтоб точно все. Ну да ты сделаешь… вот тебе
деньги, и никому ни слова…
— И покажу, если, впрочем, в зоологический сад не отдал. У меня
денег пропасть, на сто лет хватит. В прошлом году я в Ниццу ездил — смотрю, на
горе у самого въезда замок Одиффре стоит. Спрашиваю: что стоит? — миллион двести тысяч! Делать нечего, вынул из кармана
деньги и отсчитал!
Кашинка может выйти из берегов и потопить казначейство, огонь может истребить его, Но ихние
деньги ни в огне не
сгорят, ни в воде не потонут.
Плохо, сыне, плохо! ныне христиане стали скупы;
деньгу любят,
деньгу прячут. Мало богу дают. Прииде грех велий на языцы земнии. Все пустилися в торги, в мытарства; думают о мирском богатстве, не о спасении души. Ходишь, ходишь; молишь, молишь; иногда в три дни трех полушек не вымолишь. Такой грех! Пройдет неделя, другая, заглянешь в мошонку, ан в ней так мало, что совестно в монастырь показаться; что делать? с
горя и остальное пропьешь: беда да и только. — Ох плохо, знать пришли наши последние времена…
— Идёшь ты на барже, а встречу тебе берега плывут, деревни, сёла у воды стоят, лодки снуют, словно ласточки, рыбаки снасть ставят, по праздникам народ пёстро кружится, бабьи сарафаны полымем
горят — мужики-то поволжские сыто живут, одеваются нарядно, бабы у них прирабатывают,
деньги — дороги, одежа — дёшева!
А Юлия Сергеевна привыкла к своему
горю, уже не ходила во флигель плакать. В эту зиму она уже не ездила по магазинам, не бывала в театрах и на концертах, а оставалась дома. Она не любила больших комнат и всегда была или в кабинете мужа, или у себя в комнате, где у нее были киоты, полученные в приданое, и висел на стене тот самый пейзаж, который так понравился ей на выставке.
Денег на себя она почти не тратила и проживала теперь так же мало, как когда-то в доме отца.
— Што не идешь? Видно, в кармане пусто… Эх ты,
горе липовое! У меня тоже не густо денег-то: совсем прохарчились на этой треклятой пристане, штобы ей пусто было…